Я пошла вперед, прочь от его раздражающего голоса, пока не уперлась в большой овальный розарий, разбитый в центре лужайки. Розы были безжалостно обрезаны и, словно в знак протеста, тянулись в небо своими ампутированными обрубками. Розарий имел заброшенный вид. Перекопанный, он напоминал мне свежевырытую могилу.
Оглядев другие растения и кусты в саду, я поняла, что не знаю практически ни одного названия. Если я собиралась быть писателем, мне, конечно, надлежало подтянуться в этом вопросе. Писатели, как мне казалось, знают названия всех цветов и деревьев; это добавляет им солидности и авторитета, ставит их в один ряд с Богом. Я решила, что, как только мы сюда переедем (по мечтательному взгляду матери уже было понятно, что этот дом будет нашим), прежде всего выучу названия каждого цветка и дерева в саду — не только общепринятые, но и латинские.
Когда я вернулась и встала рядом с мамой, мистер Дженкинс уже не мог более сдерживать своего любопытства.
— И что же с тобой приключилось, моя дорогая? — спросил он, явно имея в виду мое изуродованное лицо.
Мама инстинктивно прижала меня к себе и ответила за меня:
— С Шелли произошел несчастный случай. В школе.
Мама купила коттедж Жимолость на свою долю денег, вырученных после развода. На свою мышиную долю. Мой отец — адвокат по семейным делам, ха-ха! — ушел из семьи полтора года назад, променяв нас на свою секретаршу, девушку, которая моложе его — подумать только! — на тридцать лет, с кукольным личиком и глубоким декольте, неизменно выставленным на всеобщее обозрение. (Она всего на десять лет старше меня! И я должна считать ее своей «новой мамой»?) Разрешение традиционных аспектов развода — финансового и «опеки над ребенком» — растянулось почти на год. Отец сражался с моей мамой так, будто она была его злейшим врагом, а вовсе не женой, с которой он прожил восемнадцать лет, и пытался отобрать у нее все — даже меня.
Мама сдавала позиции одну за другой — так, она отказалась от права на долю его пенсии, отказалась от алиментов, даже вернула некоторые подарки, которые он сделал ей за годы брака — он не постеснялся истребовать их тоже, — но отказалась отдать меня. Суд принял во внимание то, что я, как «исключительно здравомыслящая» четырнадцатилетняя девочка, способна самостоятельно принять решение, с кем я хочу жить. Поскольку я отчаянно хотела остаться с мамой, отцовское заявление об опекунстве суд даже не стал рассматривать. Когда отец понял, что не может наказать маму за ее долголетнюю преданность и отобрать меня, он быстренько эмигрировал в Испанию со своей Зоей. Огромная любовь ко мне, которая, видимо, и толкала его на то, чтобы отсудить меня у матери, не помешала ему уехать, даже не попрощавшись, и с тех пор я о нем не слышала.
Нотариальное оформление сделки прошло на удивление быстро, и в конце января мы переехали в коттедж Жимолость. Это был один из тех непредсказуемых зимних дней, когда небо пугает нависающими черными тучами, а в следующее мгновение ярко светит солнце, будто возвещая о приходе весны, — но его тут же затягивает мрачными облаками, которые несут с собой пронизывающий ветер вперемешку с холодным дождем.
Грузчики, жующие жвачку и распространяющие вокруг себя острый запах пота, шлепали по коттеджу в своих грязных ботинках, отпуская тяжеловесные намеки на то, что у них пересохло во рту и они «умирают — так хотят чашку чая». Мама послушно вынесла на подносе кружки чая с молоком, положила в них по три-четыре ложки сахара, как было указано, и грузчики уселись пить чай и курить прямо на ящиках, которые им надлежало таскать. Один из них заметил, что мама пристально смотрит на уродливую вмятину на боковине пианино, и весело крикнул: «Это не мы, дорогуша. Это так и было». Мама поспешила в дом (мыши боятся конфронтации), и парни заржали.
Они заставили ее расплатиться наличными — не забыв включить и те полчаса, что они распивали чаи и передразнивали ее «аристократический» акцент, — и наконец уехали, оставив после себя кучу сигаретных окурков, разбросанных среди цветов.
Я нисколько не жалела, что променяла роскошный дом в городе, где прожила почти всю свою жизнь, на скромные удобства коттеджа Жимолость. Тот дом перестал быть для меня родным, как только началась тяжба с разводом; потом он стал просто семейным домом — лакомым куском, который адвокаты с обеих сторон разыгрывали между собой как шахматную партию. А семейный дом не может быть счастливым.
О том доме у меня сохранилось слишком много воспоминаний — и хороших, и плохих. И я не могла сказать, что было больнее вспоминать: как отец, переодетый в Санта-Клауса, вручал мне, семилетней, маленького золотистого хомячка, который дрожал в его руках; или как спустя семь лет отец, в стельку пьяный, ломился в дверь, требуя «отдать» меня на уик-энд, потому что была его очередь; или пятнадцатилетнюю годовщину свадьбы родителей, когда они танцевали в гостиной, щека к щеке, перед своими друзьями под музыку Эрика Клэптона; или как отец, спустя еще три года, оттолкнул маму с такой силой и злостью, что она упала на пол и сломала себе палец. В той самой гостиной…
Была еще одна причина, почему я с облегчением покидала семейный дом, причина, в которой мне горько было признаваться даже самой себе. Дело в том, что я продолжала любить своего отца. Несмотря на то что он так подло обошелся с нами, несмотря на все мои усилия мысленно очернить его, разорвать кровные узы было непросто. Все в этом семейном доме напоминало о другом отце, добром и веселом, с кем мне когда-то было так хорошо. Это был и уютный шалаш в ветвях старого бука, который он построил для меня, когда мне было лет шесть или семь; и красивые книжные полки, которые он повесил в моей комнате, когда я перешла в старшую школу; и коллекция «детской классики» в кожаных переплетах, которую он привез мне из Лондона (это отец вдохновил меня стать писателем, он посеял то семя). В гараже, который он переоборудовал в спортзал и где до сих пор витал легкий запах его пота, сохранилась мишень для игры в дартс, за которой мы провели столько счастливых минут.